Денис Семенов

Фрагментация сегодня претендует на статус главного монстра современности. Ее осуждают и ругают, ею пугают и угрожают. Как апокалиптический Зверь, она выступает в тысяче обликов: диссеминация, дискретность, дисперсия, партикуляризация — все, что угодно, только бы не произнести роковое «энтропия». Больше всего достаётся процессам распада в международных общностях и структурах — Евросоюзе, НАТО, Парижском климатическом соглашении, ВОЗ. Хотя на самом деле, контекст гораздо шире.

Если определять фрагментацию как распад целостностей, мы сможем увидеть ее практически повсеместно. Фрагментируются элиты — что ярко видно на примере США в эпоху выборов и будет преследовать нас в поствыборный период. Фрагментируются протестные движения — «молекулярные» выступления множеств от «желтых жилетов» во Франции и испанских «индигнадос» до движений против тирании в Беларуси и Гонконге уже не могут использовать свой эффект новизны и преимущества децентрации в противостоянии с организованными структурами «аппаратов захвата».

Стремительно теряет целостность экономика: пока Римский клуб сокрушается по поводу доминирования в мировом бизнесе краткосрочных целей в ущерб долгосрочным целям выживания и развития цивилизации, экономика все больше напоминает «сад расходящихся стартапов», ориентированных на быструю фиксацию прибыли, отдачу инвестиций и отбраковку неуспешного.

Дробится и мельчает труд — философы и социологи называют это состояние «прекарностью», разделяющей целостные жизненные планы на дискретность случайных и неустойчивых занятостей. Образование заточено в дискретные «болонские» модули без «приквелов» и «сиквелов», сводящие на нет возможность глубинного понимания процессов. Социальные сети превращаются в потоки невротизации и психической стимуляции, срезаемые сгустками эмоций высокой плотности — «мемами». Политический дискурс сжимается до размера твита, а общественный совсем скоро будет представлять собой набор 30-секундных роликов в ТикТок — бессмысленных и беспощадных.

Перечень можно было бы продолжать, но нет нужды: если XXI век начался с тезиса «на самом деле ложки нет», провозглашённого в «Матрице» тогда еще братьев Вачовски, то сегодня мы вынуждены констатировать, что нет и условной «тарелки» — она не просто разбилась, ее осколки непрестанно дробятся на лету.

Усугублению фрагментации может быть тысяча объяснений — политических, социальных, технологических, коммуникационных, цивилизационных и даже синергетических. Но вряд ли они помогут нам понять, что с этим делать.

Парадигма линейной причинности подсказывает достаточно простые шаги. Во-первых, восстановить (или переустановить) метанарративы, с помощью которых мир упорядочивался чуть ли не с ритуальных времён. Во-вторых, сосредоточить негэнтропийные знания и мыслительные практики в тщательно охраняемых и закрытых нишах — Нил Стивенсон в «Анафеме» называл их монастырями. В-третьих, призвать народы и правительства совершить эмоционально-волевой акт упорядочения вокруг предельных понятий солидарности, сострадания и выживания.

У каждой из этих негэнтропийных стратегий есть плюсы и минусы, угрозы и возможности, анализировать которые нужно тщательно и отдельно. Однако, существует как минимум два возражения ко всем стратегиям сразу. Первое состоит в том, что охват мира процессами фрагментации настолько широк, что секторальное решение на каком-либо одном уровне — политическом, социальном или коммуникационном — вряд ли возможно. Второе же состоит в том, что беда не во фрагментации самой по себе, а в той борьбе за возвращение целостности, которую эта фрагментация вызывает. Продукты фрагментации, какими бы они ни были, утверждают, что они и есть на самом деле отражение былой целостности и борются с другими фрагментами, чтобы навязать свой образ целостности другим фрагментам. С этой точки зрения, допустим, решение проблемы фрагментации с помощью трёх-четырёх утвердившихся метанарративов может быть хуже самой проблемы: война больших нарративов ничуть не лучше миллиардов микровойн, которые сегодня ведут между собой индивидуальные или групповые идентичности.

Впрочем, возможна еще как минимум одна стратегия: она связана с радикальным переосмыслением фрагмента, целого и их отношений на онтологическом, то есть индифферентным к любому социально-политическому или этическому содержанию уровне.

Каждый раз переживая «распад мира» (а нужно признать — это происходит далеко не впервые), мы по умолчанию постулируем, что фрагмент есть часть целого, который откололся от целого, но несёт на себе отпечаток этого целого. И имеет возможность воссоединиться снова. То есть, мы рассуждаем исключительно с позиции целого и неизбежно ностальгируем о нем. В лучшем случае — размышляем о том, как целое может быть установлено или переустановлено.

Но при этом мы игнорируем сам фрагмент, лишаем его онтологического внимания. Он становится для нас неинтересен, ненужен, неактуален. Будучи изъятым из целого, он как бы теряет в весе, в репутации, в нашем отношении к нему. Вообще, если что-то есть не-целостность, это автоматически теряет всякий статус в наших глазах. Мы смотрим на него, как на урода, как на ущербное, как на пасынка или хуже — как на бастарда. В любом случае, фрагмент исключается из нашего рассмотрения практически сразу же, как стал фрагментом. Ну да, кто рефлектирует над осколком тарелки, когда она разбилась? Осколки собирают метлой в совок и выбрасывают в мусор.

Но что, если мы выйдем за рамки своей когнитивной привычки воспринимать реальность исключительно в целостных образах и придём к выводу, что Целого как такового не было никогда и нигде, кроме, естественно, нашего сознания или, если уж совсем честно, нашего дискурсивного пространства? Что, если целое — это не больше и не меньше, чем диспозитив, сотканный силовыми напряжениями власти-знания в силу определенных интересов, групповых или индивидуальных?

Стратегия для сегодняшнего дня состоит в том, чтобы попытаться перевернуть это представление и признать за фрагментом субстанциальность, сделать его объектом онтологического внимания. Ведь наиболее важное и существенное в понятии фрагмента — его неполнота. Которая сама по себе может быть достаточно продуктивным сущностным качеством. В самом деле — если мы готовы признать неопределенность как сущностную черту мира в целом — почему бы нам не проделать то же самое с неполнотой по отношению к отдельному его объекту? Тем более что неполнота по определению предполагает стремление к полноте. Ее признание означает признание и способности к соединению.

Если в рассуждениях идти не от Целого, если не прибегать к конвенциональным суррогатам вроде «единства в многообразии», признание субстанциальности фрагмента открывает новые для нас новые возможности. Главная из которых — возможность пересборки, установления новых, несуществующих сегодня, коннекций между объектами. Коль скоро мы признаём фрагмент субстанциальным, неполным и стремящимся к полноте, мы получаем возможность пересобрать все заново. И если даже не пересобрать самим (чтобы снова не впадать в ересь человеческой исключительности), а хотя бы признать легитимность разных сборок.

Тысячелетняя привычка держать в уме целое, и поклоняться ему делает онтологию фрагмента невыносимой. Поэтому путь к ней будет непростым и тернистым. Однако, он имеет все шансы стать тем путём, который в конечном итоге ведёт нас не в цифровой концлагерь и не в полный хаос воль отдельных индивидуумов, групп или государств — а к чему-то новому. К тому, что мы можем связать сами, снизу, по горизонтали, на плоскости, на поверхности. Не прибегая к дорогостоящим — для человека, природы, общества — услугам «задних миров».


В оформлении использована фотография М.Минакова “Победоносная тьма” из фототрактата “Photosophy” (Kiev: Laurus, 2017).